С тех пор выздоровление невероятно ускорилось. Пациента перевели в общую палату, он по-прежнему пользовался популярностью; из других госпиталей повалили целые делегации. Через месяц Танатос уже вставал с койки. Несколько визитов к госпитальному начальству — один раз в отделе кадров присутствовал и особист — ничего не дали; у неизвестного начисто отрезало память. Он понимал речь — поднимался, когда просили, мыл полы, помогая медсестрам, разносил судки с едой. Он уже отвечал односложно «да» и «нет» соседям. Однажды, он даже чему-то рассмеялся. Не раз замечали, что он в последнее время все чаще и чаще беззвучно шевелит остатками губ. К его облику как-то попривыкли, и старожилы уже не отшатывались, когда он появлялся в коридоре — худой, в линялой пижаме, пришаркивающий нелепыми тапками, больше похожими на лапти, фиолетово-безобразный, обгоревший настолько, насколько только может обгореть человек. В той самой выздоравливающей палате, где играли в карты, где чаще раздавался смех, чем стоны, где большинство составляла жизнерадостная молодежь, вскоре стали звать его Иван Иванычем.
После того, как арт-дивизии стерли в труху бетон и кладку — ведомые Черепом танки рванули на Штеглиц.
— Я в часть не вернусь! Доложи им, что сгинул я. Пропал я без вести… Ты меня больше не видел.
Являясь острием теперь уже рыбалковского клина, озверевший от гона Иван Иваныч внимал мотору во всем ему доверившейся машины. Нюх его был обострен сверх всякой меры. «Коробка» летела в снежном вихре, колошматя гусеницами очередное шоссе и, вырастая из метели перед ни в чем не повинными бюргерами, набрасывалась на них подобно самой свирепой валькирии. Страшное это было зрелище: задранный ствол, распахнутый люк водителя, и в пустоте — почерневшая голова с неописуемым взглядом. Слепой ко всему остальному, Ванька рвался на зов — сплошным кровавым комом слипались за T-34 раздавленные лошади, фольксштурмовцы и младенцы. Разбегающиеся во все стороны беглецы не замечали восседающей на пулеметной турели танка еще одной зловещей фигуры — это смекалистый гвардеец привязал себя к десантному поручню резиновым жгутом и трофейными офицерскими подтяжками. Окидывая взглядом заваленную вещами дорогу, сержант время от времени спрыгивал с бешено мчавшегося танка. На какое-то мгновение он повисал на помочах. Подтяжки вытягивали мародера обратно. Очередной чемодан забрасывался на броню и безучастный к воплям несчастных, Крюк — истинная химера войны — принимался исследовать его содержимое.
Перед погрузкой в эшелон бригада прошла пятьдесят километров и отстрелялась на полигоне. Зима трещала под тридцать градусов, «коробка» промерзла до звона. Ведомый Черепом танк нещадно ревел на поворотах, забирался на склоны, задирая пушку, сползал с них, при этом всех нещадно болтало, узбек едва слышно молился, мальчишка-командир, набив достаточно шишек, стиснув зубы, безнадежно пытался следить за дорогой из командирской башенки-гайки. Радист, которому ни черта было не видно, виртуозно матерился, рискуя прикусить язык. И лишь Иван Иваныч, издавая звуки, весьма похожие на рев, нещадно направлял «тридцатьчетверку» по целине и разбитым дорогам. Он все время теперь куда-то рвался, настораживая даже урку, не говоря об узбеке с командиром. Было от чего пугаться — распахнутый рот, нетерпение, дрожь, желание гнать и гнать — таким оказался безобидный ранее Череп. Люк его был распахнут, за его спиной трудился вентилятор — все живое должно было при этом окоченеть, но сумасшедшему механику, единственному из всего измученного экипажа, было жарко. По радийной связи лейтенант получил приказ остановиться, однако, до Иван Иваныча мальчишка так и не докричался. Колонна замерла — а найдёновский танк, вывернув из строя, принялся описывать дугу по полю, чуть ли не утопая в сугробах и выкидывая впереди и позади столбы снежной пыли.