— Только ты с нами не пойдешь, абориген, — категорично предупредил тот. — Тебе там делать нечего.
— У вас притупился глаз, — тихо сказал Курт, не дав сослуживцу ответить. — Ничего, случается с возрастом. Не огорчайтесь.
— Не повторяй моей ошибки, — почти попросил тот. — Я тебя знаю, ты тоже не сможешь жить с мыслью о том, что стал предателем; потом одумаешься и пожалеешь, но будет поздно…
— Ничем крамольным, Дитрих; только лишь тем, что мне всегда казалось — они знали, что делали, знали, как и для чего. Что я оказался таким, как должно, и там, где положено; и думал я так исключительно потому, что признавал auctoritas inoppugnabilis тех, от кого это зависело, и их знание человеческой сути. Что меня увидели и поставили там, где я должен быть. Что путь, по которому я пошел, пусть и избран не мной, но — мой. Верный. И когда те же люди, а именно мой наставник, до сей поры ни разу не давший мне дурного совета, ни разу во мне не ошибившийся и некогда меня на этот путь направивший, не единожды упомянул о том, что я должен его оставить — невольно начинаешь думать, а не прав ли он и на этот раз.
— Хорошо, — с чувством почти мерзостным Курт расслышал в мягком голосе сослуживца снова те самые нотки, что проскальзывали при допросах свидетелей. — Зайдем с иной стороны. Ты запираешь комнату, уходя?
Маргарет успела обернуться, когда он аккуратно взял ее за правое запястье, успела бросить взгляд — удивленный, растерянный; именно это выражение застыло в мертвых глазах Филиппа Шлага, в последний миг своей жизни понявшего, что предан, растоптан, что человек, которому безоглядно верил, наносит вероломный удар в спину…