Вождь еще разок посмотрел на копошащегося в куче глины Романова и вздохнул.
Привал возле родника растянулся на три дня — как ни торопил с выходом Владимир, его не слушали, и никто не сдвинулся с места. Все отдыхали, охотились на птиц, в изобилии водившихся в округе, ели и спали. Снова ели и снова спали. Ниже по течению устроили помывочную и постирочную. Лишь на четвертое утро, окончательно распугав всю живность на километр вокруг, приободрившийся народ, понаделав себе на всякий случай деревянных копий и дубинок, тронулся в путь.
Коля выдвинул вперед нижнюю челюсть и закаменел. Было видно, как побелели костяшки пальцев на его кулаках.
«Ну, допустим, валю я его. Так эта сучонка его же на самом-то деле любит! Или нет? Хрен ее поймешь. А если она меня следующей ночью — того… Да и Машка меня ненавидит. Куда ни кинь — всюду клин. Ладно. Решено. Завязываю с Алиной и постараюсь помириться с Машей. Да и Иван мне нужен. Нужен. Очень нужен».
Народ, напрочь охреневший от неожиданной речи Ивана, ожил, засуетился и зашумел. Вождь таким нехитрым детским стишком умудрился донести до всех простую мысль: они живы — и это главное!
— Эй! Ты там что? Молишься, что ли? — Вождь, сидевший на земле, обматывал ремешком рукоять дубины. — Посиди, успеешь еще набегаться.