Прошло. Все прошло. Ни звонящего колокола в голове, ни стука копыт, ни запаха пыли. И за глазами не чешется. Да и чесалось ли? Или ему почудилось, потому что его пугали глаза Теда?
— Не хотел бы я сейчас быть на месте твоего приятеля.
Когда они дошли до фургона, Бобби купил только одну сосиску вместо двух, как собирался. Ему расхотелось есть. Когда они вернулись на поле Б, куда как раз явились тренеры с мячами и битами в тележке, на скамейке, где сидел Тед, уже никого не было.
И все-таки он не может сказать, что живет в сожалениях. Иногда он думает о добром разбойнике, о том, который в тот же вечер был с Христом в раю. В пятницу днем истекаешь кровью на Голгофе, каменистом холме; вечером вместе с Царем запиваешь чаем сладкие булочки. Иногда кто-то пинает его, иногда кто-то толкает его, иногда он тревожится, что его заберут. Ну и что? Разве он не стоит там за всех тех, кто способен только стоять в тени, когда творится зло? Разве он не просит подаяния ради них? Разве ради них он в 1960 году не взял бейсбольную перчатку Бобби, перчатку Алвина Дарка? Он взял ее. Господислави его, он взял перчатку. А теперь они кладут в нее деньги, пока он безглазый стоит перед собором. Он просит подаяния ради них.
— Завтра днем. У меня билет на четырехчасовой автобус в Нью-Йорк. В Харвиче он останавливается всего в трех кварталах от моего дома.
Фильм шел в “Критерионе”, полном воплощении тех волшебных дворцов, о которых Бобби думал накануне вечером. Лента была черно-белой, но очень контрастной — не то что расплывчатые фигуры на экране “Зенита” у него дома, — а изображение было гигантским. И звуки тоже — особенно жутковатая музыка, которая играла, когда мидуичские ребята по-настоящему пустили в ход свою силу.