Я грань держала да приглядывалась, чтобы вместо родной души нечисть в мир не пустить. Дверца маленькая, размером с зеркальце, да и через такую может целое полчище вылезти. Хитрые они, оборачиваться умеют, прикидываться. Так что я смотрела остро, придирчиво. Свеча оплыла почти, когда в глубине лицо появилось: сморщенное, маленькое, лишь глаза голубые да веселые, как при жизни были. За лицом и вся фигура показалась – сухонькая, но прямая. Такой она и была – несгибаемой.
Несколько дней прошли – промелькнули. Служителя я почти не видела, только замечала, что лачуга моя вид почти приличный приняла. Крышу Ильмир подлатал, стены утеплил, дыры законопатил. Каждый день я ему работы все больше поручала, а он все равно успевал! Уж я и пиявок велела собирать, и репей колючий, и яйцо птицы клют мне добыть, что на верхушке сосны живет, а ему хоть бы что! Пиявок мне целое ведро приволок, колючек мешок, и грозная птица с ним не сладила! Обиделась только на меня. Вечерами, дела мужские переделав, служитель стал в лес уходить, куда и зачем – я не спрашивала. Хотела разок полюбопытничать, проследить, да сама себе по носу длинному и щелкнула за глупость… Делать больше нечего, как за прихвостнем Светлого бога следить!
Парча платья тлеет под его пальцами, расползается на лоскутки. Сколько нарядов он уже загубил, сколько новых создал наутро? Он наряжает меня, словно великую княжну, рядит в пурпурный бархат и золотую поволоку, в прозрачную вуаль укутывает. А потом рвет на мне полотно, рычит и злится. Или как сейчас – снимает медленно, ласкает раздвоенным языком, от горячей влажности которого я вздрагиваю и не могу удержать вздох.
Торговка покраснела еще пуще, совсем пунцовой стала. Монастырская снова заплакала.
– А ну признавайтесь, вы ряды подожгли? – разгневалась я.
Ворона зыркнула желтым глазом, каркнула. Негодует, значит. Обидчивая она к старости стала, ранимая. Тяжело свалилась с моей головы и поскакала неловко, гневно щелкая клювом. Я хмыкнула.