Тот, который жил в Богуславе, точнее, уже стал самой Богуславой с молчаливого ее согласия, снова злился. И более не давал себе труда скрывать эту злость. Он выплескивал ее на Богуславу горстями, и она кричала… правда, криков не слышали.
— Таким! Он мне комплименты говорил! И руку целовал! И замуж позвал!
— Тише. — Себастьян встряхивает ее, и, оказывается, Евдокия плачет. А она — не из слезливых. И не место, потом, позже, когда тварь сдохнет — а Евдокии очень хотелось, чтобы колдовка сдохла, и в мучениях, — будет время для слез.
— Верю, — с пылом воскликнула упрямая дщерь, обеими руками вцепившись в папенькин рукав. — Он же ее не убивал, верно? И вообще, быть может, та девица от другого кого понесла… и самоубилась, что ее отвергли.
На четвертой, вздыхая и охая, принялся жаловаться на жизнь. Нет, не на службу — она-то была в целом спокойной, благо в нынешние просвещенные времена покушения на монарших особ устраивали редко, а успех они имели и того реже — но… жить во дворце, пусть и на полном пансионе, но и в полной же изоляции, не имея возможности и словом-то перекинуться… вялая переписка с родней, понимание, что все-то письма перлюстрации подлежат…
…думает, что ежели королевич на нее заглядывается, то теперь все можно?