Она и не ждала. И умереть пока не могла, я не понял почему. По привычке, может. Продолжала жить, ночью не высовываясь за дверь и не глядя в окно, а днем тихо копаясь в огороде и питаясь всякой ерундой, которую я не понимал.
Он медленно повернулся, скособочившись, потому что не разжал вцепившихся в Эдика пальцев. Нашел мое лицо и моргнул. Правый глаз у него тут же склеила натекшая кровь, он разжмурился, но густые столбики между ресницами не разомкнулись. Марат-абыю это не мешало. Он разворачивался туловищем ко мне – все так же, как игрушка на шарнирах, а руки-ноги не сдвигал, хотя это уже невозможно было. Разворачивался и подбородок поднимал. Вернее, пасть. Сжатую. Пока.
Он выдернул наконец дубинку, отвел ее в замахе и свободной рукой схватил дядю Валю за шиворот.
Зато на все мамкины звонки – а мама раз пять звонила и говорила то шепотом, то громко, то под жуткое какое-то подвывание ветра – мы отвечали с честной радостью: сыты, довольны, не цапаемся, всегда бы так. Мамка обзывала нас бессовестными, но голос у нее был не похоронный – да и папа на заднем плане гудел вполне деловито. И вроде бы никого на части не рвал.
Боязно было его рассматривать, а что делать.
Да и по «чух» понятно было, что не татарка, татары вместо «ч» говорят «щ», а мишары – вообще «ц», а она твердо так чокнула.