Папа-то мой правильный. И мама правильная. И их надо спасать. Да если даже неправильный, какая разница? Они-то точно мои, наши с Дилькой.
Албасты сроду никого не слушала. Она давила всех и не терпела, когда давили ее. Поэтому она ненавидела прорву, но сделать с ней ничего не могла. Зато могла сделать с жертвой, с наглым человечком, намотавшим жизнь на руку. Этого человечка мало придавить, чтобы не проснулся, или закопать, чтобы не вылез. Его следовало размазать по поляне, корням и норам – чтобы быстро сгнил и дал семи семечкам прорасти семилистными колосками, из которых может получиться доченька. Из таких получались хорошие доченьки. То есть до сих пор не получались. Но и таких, со смертью на руке, до сих пор не было. Размазать все равно надо – тем более что запретная ночь прошла.
Папа сидел на краю ванны, сгорбившись и уперевшись локтями в колени.
– Дилька, уйди к скамейке! Сядь на скамейку, говорю, быстро! – завопил я, убедился, что она послушалась, дернул пучки сырых прутьев сильнее, они опять проскочили сквозь кулак, я поправил перчатки, не успеваю, вцепился, отчаянно рванул, с хрустом и треском, и чуть не грохнулся на спину.
Тварь, наверное, снова порвалась ниже пояса. И ткнулась пастью не в подмышку, а под куртку.
Было тихо, как ранним утром. Нормальным ранним утром.