Она, наверное, так и любовалась на меня в зеркало с лукавой улыбкой. А я смотрел куда-то в ноги и видел коврик, мамины тонкие икры и ступни и цветасто-голубые полы халата. Того самого халата, в котором она и бегала по кухне. А с утра она уходила на работу в сером костюме. И ни тогда, ни после красной кофты не надевала. И не стояла у меня за плечом, потому что последние полчаса была в ванной.
– Я знаю, когда и куда оборачиваться, поняла? Нет никаких голубей.
То есть что-то вежливое пытаешься сказать – например, давайте я посуду помою, – вполглаза следишь за тем, чтобы совсем осоловевшая Дилька не улеглась прямо на половицы, прижимаешь ее к себе, поддерживая за подмышки и сонно наблюдая, как бабуля в два движения убирает все со стола и тут же, снова в два движения, застилает стол – нет, полати все-таки – периной и одеялом, так что не успеваешь засечь, откуда такие мягкие взялись, и сказать, что сам застелю, тоже не успеваешь, все готово, Дильку надо забросить и сапоги с нее стянуть, и с себя успеть кроссы скинуть, ой грязные какие, что ж мы не разулись в доме-то, левый носок слезет, вот теперь…
– Бабуль, – сказал я и хотел взять ее за рукав, чтобы не убегала так быстро.
Я подвел ладонь поближе к цветку. Рука ткнулась в холодный стебель – вернее, несколько жестких стеблей, сплетенных наподобие веревки.
– Что, мам? – спросил я, боясь опустить газету и пытаясь сообразить, что такого страшного в этих строчках и звать ли уже папу на помощь или, может, все обойдется.