Снова скрипнула кожа — это поднялся Сытников.
Площадь, на которую выходили окна окружного суда, в этот предвечерний час почти совсем опустела. У фонаря лениво перебрехивались две дворняжки, через лужу на одной ножке скакал мальчишка в суконной чуйке и смазных сапогах. Но с дальнего конца, где в площадь вливается Малая Купеческая, доносился звонкий цокот копыт по булыжнику, грохот колес, звяканье сбруи. Весь этот шум резво приближался, и вскоре уже можно было рассмотреть взмыленную пару сивопегих лошадок, тащивших за собой рессорную коляску. На облучке, размахивая кнутом, стоял запыленный монах в черной, развевающейся по ветру рясе, но простоволосый, так что его длинные космы совсем растрепались, а потом стало видно, что у странного возницы весь лоб в крови и до невозможности выпученные глаза. Немногочисленные прохожие, завидев этакую картину, так и застывали на месте.
Черница как-то неопределенно кивнула, и Бердичевский испугался, не нарушил ли он какого-нибудь неведомого ему этикета, согласно которому с монахинями нельзя беседовать об их оставшихся в миру родственниках.
Ширяев, опустив голову, молчал. Грудь его тяжело вздымалась.
Тут Марья Афанасьевна, слушавшая пространную проповедь владыки с необычайным вниманием, упокоенно улыбнулась, и Митрофаний сдвинул черные брови, потому что ожидал иного воздействия. Он вздохнул, перекрестился, увещевать больше не стал.
— Так ведь вся жизнь меж пальцев протечет. Грех.