— Вот видите. А я собачник с детства. У отца были превосходные борзые. Я, можно сказать, вырос на псарне. Нужно еще лет десять, чтобы от этого крепыша, — Владимир Львович потрепал за ухо Закусая, сладко сопевшего под боком у генеральши, — развернулась прочная, устойчивая порода. Назовут эту породу «татищевской», так что и сто, и двести лет спустя…
Мотыги? Как сказала Наина Георгиевна? Живая осина и мотыга?
— Вот что значит благородный человек, не чета прочим, — задумчиво, словно бы сама себе проговорила барышня и вдруг повысила голос: — Увы, господа блюстители закона. Придется вам Степана Трофимовича отпустить. Я нарочно захотела его испытать — скажет или нет. Подумайте только, не сказал! И уверена, что на каторгу пойдет, а не выдаст… Не совершал Степан Трофимович никакого убийства, потому что всю минувшую ночь пробыл у меня. Если вам мало моих слов — допросите горничную. После того как он вчера кинулся за мою честь заступаться, дрогнуло во мне что-то… Ну да про это вам ни к чему. Что глазами захлопали?
В кабинет, где происходила беседа епископа с товарищем прокурора, вошла худенькая монахиня в черном апостольнике и черной же камилавке, молча поклонилась. Бердичевский, не раз видевший Пелагию прежде и знавший, что она пользуется у Митрофания особенным доверием, поднялся и ответил не менее почтительным поклоном.
Наградой защитнику за сии справедливые слова были горячие аплодисменты от передовой части собравшихся, причем громче всех хлопали публицисты. Бердичевский же мучительно покраснел, потому что придерживался точно таких же убеждений.
— А при чем здесь лукоморье? — громко сказал Кирилл Нифонтович Краснов, очевидно, желая сгладить остроту момента. — Это мотив из Пушкина, «Руслан и Людмила»?