— Вот он, — объяснили Ковтюху, — этот глупый оберст-лейтенант, то есть подполковник. Революционный суд ему говорил пиф-паф за провокацион. Пиф-паф будет вечер, но можно прямо сейчас. Хотите смотреть?
Иван Варламович покачал круглой, очень коротко стриженной головой.
Кожухов отвел глаза, она — нет. Сейчас она была сильнее. Как это все-таки интересно — то, что происходит между женщиной и мужчиной. Ах, если б жизнь сложилась иначе, если б жить в другие, мирные времена… Чушь! Времени лучше, чем нынешнее, никогда еще не бывало.
И упали на плечи прекрасные локоны, а затем машинка простригла по затылку дорожку, и в полминуты царевна-лебедь превратилась в гадкого утенка: маленькая голая головка на тонкой шее, а на макушке бледно-лиловое родимое пятно, прежде невидимое. И так стало Алексею противно от зрелища изуродованной, зря погубленной красоты, что он прошептал: «Черт знает что!» — и пошел прочь с проклятого места.
— Как сказать… В революции-то я давно. Еще в девятьсот пятом дружинником был, в жандармов стрелял. Но мне тогда боевики больше нравились, по молодой дури. И на каторге я всё больше анархистов держался. Ребята они задорные, смелые. Слушал их, разинув рот. — Кожухов усмехнулся на себя прежнего. — В четырнадцатом году, из ссылки уже, запросился на фронт, отечество защищать. Но два года в окопах да германская пуля прочистили мне мозги. Разъяснили, на чьей стороне правда. Я — рабочая кость, с большевиками мне сподручней.
Батальон в секунду превратился из маршевой колонны в охваченное паникой стадо.