Но я уперся молча, упрямо. Процессия пошла и пошла в сторону базара, а я только смотрел, пока она не скрылась.
Иван Свинченко жил на дальнем конце Литвиновки, «на слободе» за плотиной, которую украшала сгоревшая мельница. Он сразу принял Василия, как брата, и только крестился, вспоминая, как почти чудом уберегся сам от немецкого плена.
Так продолжалось все лето. Расширялись пожары и взрывы. Казалось, все насыщено каким-то нервным напряжением, ожиданием и тревогой.
Но вот когда побежали красноармейцы и стало ясно, что это конец, мне стало страшно видеть это, по-настоящему, наконец, страшно.
Это был эрзац: сильно крошащийся, сухой, с отстающей коркой, обсыпанный просяной шелухой. Его выпекали из эрзац-муки, на которую шли кукурузные кочаны, просяная полова, ячмень, конские каштаны. Хлеб трещал на зубах и имел приторно-горьковатый вкус. После него поднималась изжога, но я, конечно, дорожил им, делил свои 200 граммов на семь частей – это примерно 28 граммов на день – и никогда на завтрашнюю порцию не посягал.
[Лагерь был выстроен к весне 1942 года над самым оврагом Бабий Яр, став своего рода «пропускным пунктом» к нему. Для разнообразия, что ли, немцы называли этот лагерь «Сырецким», хотя собственно район Сырец находится значительно дальше. Может, новое название понадобилось потому, что слова «Бабий Яр» стали в Киеве уже одиозными. Немецкое название «Сырецкий лагерь» затем употреблялось и в советской официальной терминологии, внося путаницу. Но овраг и лагерь по сути и территориально были одним целым, и в народе этому комплексу всегда было только одно название: Бабий Яр.]