Я легла на живот, едва не свалившись, зачерпнула горсть морской воды, осторожно уселась снова и сделала большой глоток. Вода была холодной и горько-соленой – а какой же ей быть в осеннем море? Рот обожгло, я закашлялась до слез.
Это в переводе с Таськиного означало: смотри боковым зрением, не выпускай больного из вида, не противоречь ему, не поворачивайся к нему спиной, подстраивайся к бреду.
– И вы все, конечно. Это я сдуру сболтнула, прости меня, Господи. И вы, и Зуля – мало у кого столько счастья. А моих нет, и помнить их, кроме меня, некому. Ты помни, ладно? Я потому и отца твоего Андреем назвала, это Анджей по-польски. Хотела еще сына и дочку, да не получилось…
– Опять кровит? Фу-у-у, приснилось… Все нормально?
– Да хоть бы помер наконец, никаких сил уже нет.
Она возникла передо мной внезапно, словно сгустившись из темноты, чуть светлее и прозрачнее той тьмы, что окружала нас обеих, висела над ночным морем и была им самим. Пожалуй, я поняла бы, что это она, даже если бы не знала. Она не изменилась: то же худое остроносое лицо, куриная тонкая шея, плоская грудь, открытая глубоким вырезом того самого безвкусного платья, в котором она выплясывала на медицинском убогом корпоративчике под «Все будет ха-ра-шо!» неувядаемой Верки Сердючки. Но профессионально натренированная зрительная память говорила: то, да не то… И была права, как всегда. Другими стали ее глаза. Ни белков, ни радужки, ни зрачка не осталось. Между веками была та же тьма, из которой состояла вся она, только еще гуще, еще темнее, пронизанная точками света – как звездное небо, как море, в котором оно отражается.