И мы с ней пошли к переходу на Семьдесят девятой улице, мимо топиариев в вычурных кадках и массивных дверей, зашнурованных железом. Свет потускнел до промышленно-серого, а ветер рванул, как пар из чайника. На противоположной стороне улицы, возле парка, художники расставляли мольберты, раскатывали холсты, подкалывали акварели с собора Святого Патрика и Бруклинского моста.
— Я… — Шаги, хлопнула дверь. — Слушай, я сразу к делу.
— Очень редко. Арт-дилеры обычно вперед меня успевают.
— Карлоса? — Из всех швейцаров Карлос был самым старшим и самым серьезным, тоненькие усики и посеребренные виски делали его похожим на обласканного публикой мексиканского киноактера, его черные ботинки всегда были начищены до зеркального блеска, а белые перчатки были белее, чем у остальных швейцаров. — Карлоса уволили?
— Ой-ой-ой. — Борис вечно угрожал себя убить — по самым разным причинам.
— Ты его знаешь? — настойчивее повторил я, то и дело поглядывая в сторону бара, где сидел Хэвисток.