Мои очки — перепачканные в крови, но не разбившиеся — лежали на полу возле моих ног. Я и не помнил, как они свалились.
Я растерянно уставился в тарелку. Сирота? Благотворительность?
— Я все думал о тебе и о твоей маме, — сказал он, утирая лоб. — Ау bendito. Не могу… не знаю даже, каково тебе приходится.
Почти все кругом было закрыто, я растерялся, не знал, что и делать, и потому побрел обратно в сторону «Хобарта и Блэквелла». Мне, жителю Северного Манхэттена, здесь все казалось таким дряхлым, крошечным: по стенам домов всползают плющ и вьюнок, в кадках на улицах растут зелень и помидоры. Даже вывески баров намалеваны вручную, как на сельских пивнушках: лошади и коты, петухи, гуси, свиньи. Но от их малости, интимности я чувствовал себя здесь изгоем и с опущенной головой шагал мимо манящих крохотных дверок, остро ощущая, как за ними, втайне от меня, набирает обороты развеселая воскресная жизнь.
— Ты тут какого хера? — заорал он, перекрывая мои протесты, пока я пытался вывернуться.
— Я здесь, чтобы защищать права этого ребенка. Задавать вопросы — мое право.