— Ты где был? — спросил он твердо, но доброжелательно.
Напрягшись изо всех сил, он приподнялся на локтях и где-то с полминуты пыхтел, как собака, грудь неистово колотится, вверх-вниз, вверх-вниз, взгляд застыл на чем-то, чего я не вижу, и он все цепляется за мою руку, словно, если ухватит как следует, то с ним будет все в порядке.
— Ну тогда поторопись. Завтрак сейчас остынет. Этта приготовила французские тосты.
— Только не говори, что ты его возьмешь, — сказал я, недоверчиво помолчав.
— Уж поверь мне, о себе я позаботился. У меня теперь денег столько, что если захочу — вообще долго могу ничего не делать. Кто знает, может, бар открою, в том же Стокгольме. Или не открою. Что-то скучно это. А вот ты — это все твое! И денег будет еще больше! Помнишь, когда твой отец дал нам с тобой по пять сотен? Легко так, бросил! Роскошный, благородный жест! Для меня-то? Для человека, который вечно недоедал? Которому было тоскливо и одиноко? У которого за душой ни гроша не было? Да это было целое состояние! Я в жизни столько денег за раз не видел! А ты, — нос у него покраснел, я подумал — сейчас чихнет, — ты всегда так хорошо, так по-человечески ко мне относился, делился со мной всем, а я — я с тобой как поступил?
— Давай! — раздался неестественно-приветливый голос отца из-за закрытой двери.