— Ой, да господи, — он схватил мою сигарету, глубоко затянулся, выпустил струю дыма в потолок. — Комары. Вонючая грязища. Везде воняет какой-то плесенью. Мне было так одиноко, так жрать хотелось — ну, правда, серьезно, я иногда был такой голодный, что приду на реку и думаю — утоплюсь.
— Есть кое-что, — мне стало стыдно. За исключением «Нирваны», вся эта музыка была мамина — даже из «Нирваны» кое-что.
Работал кондиционер, но в машине все равно было пекло, у Бориса по лицу тек пот, уши полыхали.
— Принято, — ловко отозвалась Ксандра, порылась в сумочке и вытащила две огромные белые таблетки овальной формы. Одну она бросила в раскрытую ладонь отца, другую дала мне.
— Ну ладно. Скажи, чем мы еще можем тебе помочь.
Борис был прав насчет своей дури, насчет того, какая она чистая, какая беленькая, я так окосел от обычной дозы, что неопределенный период времени покачивался приятно на самом краю смерти. Города, столетия. Я с наслаждением скользил туда-сюда по медленным минутам, за задернутыми занавесками — по пустым облакам снов и расползающимся теням, по неподвижности, как на роскошных натюрмортах Яна Веникса, там, где подвешены за ножку мертвые птицы с окровавленным оперением, — и оставшимся мне крохотным проблеском разума словно бы понимал все тайное величие умирания, до самого конца недоступное человечеству знание: нет ни боли, ни страха, лишь блистательная отрешенность — на погребальной ладье уплываешь в грандиозную беспредельность, будто император — прочь, прочь, — глядя на отдаляющуюся суету на берегу, освободившись от важных ранее людских мелочей, вроде любви, страха, горя и смерти.