Пока они гостили у нас, каждый миг был сущей пыткой. Но кое-как я продержался. Хоть я и старался пореже с ними встречаться (я, конечно, был искусным лицедеем, но с ним едва удерживался от грубости: все в нем — розоватая кожа, нервные смешки, волоски, торчащие у него из-под манжет — так и подзуживало меня накинуться на него, пересчитать его лошадиные английские зубы; то-то будет номер, угрюмо думал я, злобно глядя на него через стол, если старина Четырехглаз, антиквар, открутит ему яйца), но, как я ни пытался, от Пиппы оторваться не мог — вечно назойливо крутился с ней рядом, и презирал себя за это, и до болезненного остро радовался ее близости: босым ее ступням за завтраком, ее голым ногам, ее голосу. Неожиданному всполоху белых подмышек, когда она стягивала свитер. Агонии ее прикосновения к моей руке.