Подвел к арбе, что уже успела достичь эшелона. Конвойные дожидались около.
Деев сбился со счета, скольких он принял в эшелон и скольких проводил. Каждый день подсаживал пассажиров – по одному, а то и ватагой. И каждый день происходили проклятые новости – со старожилами “гирлянды” или новоселами.
Нельзя, невозможно – и так уже стыдно, аж загривок пылает!
– Умолять не стану, – голос у комиссара был жесткий, как мужской. – Кто не желает – становись в сторонку. Все бузотеры, квакалы и спорщики, все задиралы и забияки – сюда! – Она сняла руку с деевского плеча (а плечо-то продолжало гореть!) и ткнула пальцем куда-то в начало “гирлянды”, рядом с полевой кухней. – Все гордецы и ослушники – сюда же! Останетесь в городе.
Весь состав эвакопоезда был на местах. Сестры запаслись кипятком в дорогу и маячили по вагонным площадкам, ожидая отправки. Из кухонной трубы вился дымок – Мемеля готовил завтрак. В штабном купе крепко спал Деев, уткнувшись лицом в сидящую на диване и спящую же Фатиму, – через гармошку комиссар слышала, как та всю ночь пела колыбельную, и лишь сейчас ее сморил сон. Только Буга не было.
Деев отчетливо понимает, что достанет сейчас револьвер и выстрелит в воздух – разрядит барабан в потолок, до последнего патрона. Сцепив перед собой ладони в замок, он поднимается с лавки Ореха и торопливо проталкивается к выходу.