Но Кукушонок грудь взял. Изголодавшийся по женскому молоку, он впился в бабий сосок, едва уместив его во рту, и остервенело заработал щеками. Торопливые глотки! его были громкие, со стоном; молоко пузырилось и текло по младенческому подбородку. Изредка, захлебнувшись, рычал с досады и еще крепче вцеплялся в нависший над ним источник пищи.
Но в кремль его не пустили. Часовой у ворот – дубина со штыком! – заупрямился: нет пропуска – нет допуска.
И как только машинист нас признал? Мог бы и выгнать с эшелона, таких-то красавцев. И кочергой по хребтам оттянуть, чтобы не стращали народ. Нас же детям показывать нельзя – испугаются до мокрых штанов. А сестры-то – сиганут с вагонов и разбегутся по лесу, до ночи будем искать. Вот потеха будет!
Кто-то должен был вывезти детей из голодного города. Взять на себя – на шею себе повесить, на совесть свою положить эти пять сотен детских душ – на все время пути. Деев и взял. И только теперь, сидя в штабном купе санитарного эшелона, осознал, как сильно боится – до ломоты в скулах. И выбора у него теперь нет. Он должен прокормить этих детей – ужом извиться, расшибиться в слякоть, а прокормить.
Только сейчас Деев заметил, что волосы у ребенка золотые совершенно, а глаза прозрачно-голубые.
Или это сердце деевское стучит, отмеряя положенный срок? Тук-тук… тук-тук…