В комиссарское купе тут же прибежала сестра и доложила о состоявшейся “свадьбе”. Белая дала команду “не квохтать”. И наблюдать.
А народа у поезда не стало меньше: наползли со всех сторон беспризорники, набежали взрослые – и горожане, и деревенские. Надеялись, что разгружают провизию (и можно поживиться укатившимся яблоком или оброненной галетой); или что загружают уголь (и можно отгрести себе хоть горстку); кто просился в попутчики (хоть на тормозной платформе до Сергача дотрюхать); кто норовил пристроить ребенка в эшелон. Все толпились у вагонов – тянули шеи и возбужденно галдели. Тут же теснились и конные – имели приказ наблюдать до возврата последней пары сапог.
Вот кто я без тебя, мой возлюбленный сын.
Было в этом что-то жестокое и одновременно правильное: одни орали песни и хохотали до икоты, ликуя от солнца, ветра и быстрого движения вперед, а другие лежали внизу, в тендере, едва дыша. Сидя около больных, Деев слушал невообразимую какофонию над головой – и теплел сердцем. Улыбнуться не вышло, но хотел бы, чтобы длились эти минуты дольше.
Когда все годовалые и двухлетки были уже в эшелоне – их решили везти в штабном вагоне, в самых мягких купе и поближе к ванной, – настала очередь лежачих. Главная хитрость была в том, чтобы перетаскать их в состав, не показывая Бугу: тот не знал, что ожидаются лежачие; Деев не решился рассказать, опасаясь твердого фельдшерского “нет”. Не знал Буг и того, что поселить больных Деев задумал в лазарете.
Эшелон летел по черному лесу, рассекая туманные облака и изрыгая такие же. Утренняя влага ложилась на железные бока вагонов, каплями ползла по стеклам, умывая и сами окна, и светящиеся в них детские лица.