Но кроме этого, одному только Дееву занятного взгляда, не было в мальчишке иных примет ума. Нелюдимый и бессловесный, он жил какой-то звериной жизнью: спал на полу, не признавая постели; ел с ладони, вываливая пищу из кружки в руку; двигался с осторожностью животного, часто поводя ноздрями или ушами, – ловил звуки и запахи.
При каждом выстреле желудок Деева сжимался ледяным комом – кажется, сжимался и сам Деев, все более горбясь и скукоживаясь. Заметил, что поднятые руки держит уже не по сторонам, а почти перед лицом – будто защищаясь от пальбы.
Лица у всех были спрятаны – повязаны платками, – открытыми остались только глаза. Сверху каждый надвинул кепку с широким козырьком, убрав под нее пряди со лба, так что разобрать цвет глаз или волос было затруднительно. И даже одежда мужчин была неотличима: пиджаки, куртки, штаны, сапоги – все было покрыто слоем белой пыли и оттого казалось одинаковым.
Тем временем спешно доставят из гарнизона самого меткого стрелка – с приказом попасть бомбисту в голову, не задевая амуниции. Пока стрелок будет копошиться у церковных дверей, прицеливаясь, долгая молитва подойдет к концу и прогремит взрыв – террорист подорвет себя сам. Взрывом церковку разорвет на куски, а вместе с ней и меткого стрелка, и роту солдат в оцеплении, и нескольких зевак из первых рядов толпы…
– Отдай топор, внучек, – приказывают уже голосом фельдшера.
Да, это был Загрейка. Но не тот, почти родной уже Загрейка, кого Деев знал и укачивал по ночам, а уродливый слепок со знакомого тела: шея вздута и пошла багровыми пятнами; руки-ноги, наоборот, отощали так, что впору за лежачего принять. Но главное – лицо. Не лицо, а яйцо всмятку: нос, губы, брови – все пучится, оплывает лиловым тестом, а вместо глаз – шматы сохлой крови.