Схватил тяжелое ведро и с размаху жахнул из него всю воду – на вымытое. А заодно и на ноги, гладкие да бесстыжие. Жаль, одно только ведро было!
– Я долго думал и все понял, – настойчиво долдонит из ямы Деев, словно безумец, что сам с собой разговаривает. – Мы сбились с пути где-то в районе Арыси, ушли не на ту ветку. Ты же знаешь наверняка, где мы ошиблись, Буре-бек, твои янычары уже доложили. И про то, что взять у нас нечего, тоже знаешь. Ты ничего не сможешь взять, Буре-бек. Ты можешь только дать. Дай же! Последние годы ты отнимал жизни, и много. А теперь можешь жизнь подарить. Спасти…
Блаженны чистые сердцем, ибо они бога узрят…
И они полетели – через пару часов, когда паровоз был разогрет, а дети накормлены густым киселем из отрубей с яблоками. Лежачим был дан гоголь-моголь – пара глотков молока, взбитого с яйцом и щепоткой муки каждому.
Пение обрывается резко и повисает в воздухе последней звенящей нотой. Уже успевший нацепить золотое облачение поп целует евангелие, разложенное на престоле (ранее – хирургическом столе; а еще ранее – обыкновенном столе в рюмочной), и снова начинает читать: малопонятные церковные словеса басом, то грозно возвышая голос, то смиряя.
– Так я не просто женюсь, – обиделся Деев. – Я – на персиянке. Привезу ее из этой самой Персии, скину паранджу – вот, скажу, будь свободна! И забудь навсегда про свое феодальное прошлое.