Сам он уже успел раскраснеться и замокреть лицом, а фельдшер сохранял на удивление свежий вид.
– Нет, – покачал головой человек-гора. – Фельдшер.
Булат Баткак. Баткак по-татарски – непролазная грязь.
Трясутся шпалы, чуть меня вверх не подбрасывают. И рельсы трясутся, бренчат железными костылями. Приближается что-то, гремит-звенит, пыхтит-стучит. И дышит, ды-ы-ышит, ды-ы-ы-ы-ы-ышит… И я дышу – часто, будто бежал до пота. Глаза таращу, жмуриться не хочу – чтобы всю свою тоску махине железной под колеса вывалить, ничего на сердце не оставить. Жду ее, дуру окаянную, жду-у-у-у-у… у-у-у-уже врезало по ушам лязгом стальным… у-у-у-уже обдуло макушку горячим и влажным… и надвинулась тень… ну-у-у-у же!
А тот пялился на нее – нахальными и взрослыми совершенно глазами, ярко-голубыми на буром лице. Тельце у пацаненка было костлявое и кургузое, а ноги столь кривые, что казались едва не короче туловища. Ему могло быть лет десять, а могло – и все четырнадцать.
Скоро “гирлянда” выскочила из ущелья и помчалась по самому его краю. А Деев рванул вниз оконную раму и стал швырять бельевые кипы в открывшуюся дыру.