С той поры ярости своей не скрывала, наоборот – давала волю: язык ее стал злее, голос – громче и раскатистей, кулак мог ударить по столу, а карандаш – больно ткнуть собеседника под ребро. Ярость эта праведная стала для Белой – второе крыло, наравне с любовью.
В том-то и дело, говорят. У тебя на вокзале столпотворение вавилонское, порядка никакого. Раз допустил такое – расхлебывай. В грязь расшибись, а поезд охрани.
Сидели молча, сжимая в руках обжигающие кружки и едва обмениваясь парой фраз. Оба знали, что говорить сейчас о делах лазаретных нельзя, и не говорили – оберегали недолгие минуты предстоящей радости. Оба знали, что чайная беседа эта – и не чайная совсем, и не беседа вовсе, а ожидание, но признаваться в этом друг другу было неловко. А когда гасли в штабном все лампы и темнота наполнялась тихим женским голосом, неловкость исчезала.
Шиш вам всем! Больше нарубить – быстрее уехать!
– Не имеешь права имущества лишать. – Тот все топтался позади нее, маленький, жалкий, приклеившись взглядом к лежащему на столе резаку – не в силах покинуть любимого Зекса. – Неправая ты, комиссар.
Уходи, война, – не нужна. Другой нашелся защитник, сильнее и добрее. Брат. Рядом с ним ничего не страшно. А тебя я кормить не стану – чахни, уходи, сгинь. Люди все сгинули, и ты давай.