— О, сейчас другое дело, — он опять вздохнул, получилось почти серьезно. — Убить близкого человека ночью, на улице, у крыльца его дома… Фарс и подлость. В конце концов я действительно привык к тебе за эти годы. Ты туго соображаешь, медленно действуешь, у тебя ужасный вкус и совершенно нет искры настоящего тоттмейстера, но все же твое общество в чем-то приятно. Нет, я не мог убить тебя там.
— Не сильно же ты вооружился, охотясь на тоттмейстера, — усмехнулся я. — Уверен, что хватило бы одной пули?..
Свободной левой рукой я задержал его готовящийся опуститься локоть — попытайся я увеличить дистанцию, удар настиг бы меня прежде, чем я сделал бы и полшага. Но ударить кортиком я не успел — звенящая боль громыхнула в голове, и я полетел на пол сквозь водоворот мельтешащих огненных брызг.
Кажется, это было последней каплей — едва ли не половина французов в ту ночь попросту дезертировала, вражеские позиции были заняты с минимальными потерями на следующий же день. К награде Даница все же не представили — видимо, в штабе сочли, что его подвиг по защите Империи носит чересчур субъективный и экспрессивный характер. Даниц не протестовал. Когда война закончилась, он, совершенно невредимый, но такой же бледный и все с теми же запавшими глазами, вернулся домой, во Франкфурт. Через бывших сослуживцев изредка проходили весточки — говорили, он стал почтмейстером и днями напролет сортирует письма, пакеты и депеши. Говорили также, он ничуть не изменился с тех пор, как снял магильерский мундир, — все такой же спокойный, молчаливый и заметно картавит, если изредка вставит слово-другое. Не припомню, чтоб он зазывал кого-то в гости, мы же, продолжив службу, наносить визиты тоже не спешили.
— Ну, что-то есть, — сказал Макс без всякой охоты, одновременно ловко расправляясь со шницелем. — Мужчина, сорок два года, болен не был, в молодом возрасте перенес несколько переломов — ничего серьезного… Умер от удара узким длинным клинком в область сердца.