Глеб говорил что-то еще, Саблин видел, как шевелились его губы, но уже не слышал ни слова. А потом и видеть перестал.
— …наши сотрудники сумели в кратчайшие сроки раскрыть преступление, совершенное, как у нас говорят, в условиях полной неочевидности. Ни очевидцев, ни каких-либо других свидетелей — никого, и орудие преступления тоже не обнаружили. Но оперативники проявили настойчивость и смекалку, — вещал он.
Мысли его были до такой степени заняты странным случаем, что, когда раздался звонок телефона и женский голос начал возмущенно что-то кричать, он даже не сразу сообразил, о чем идет речь.
Саблин медленно обошел секционный стол, не сводя глаз с мертвого тела. Потом отошел к дальней стене, привалился к ней, скрестил руки на груди.
Он возмущался совершенно искренне, считая слова матери несправедливыми. Сейчас он ей объяснит, как все обстоит на самом деле. Она просто не знает ни про Георгия Степановича, вечно нетрезвого и уклонявшегося от решения каких бы то ни было проблем, ни про залежи стекол в гистологии, ни про трупы в третьей холодильной камере… Сейчас он все это ей расскажет подробно, в красках, и мать поймет, насколько она не права и как обидела сына.
— Конечно. Ты вспомни: один из самых серьезных грехов по христианскому канону — это страх смерти. Церковь делает все для того, чтобы человек не боялся умирать. А светский канон делает все для того, чтобы уход был страшным и болезненным. Творческие люди — они же как дети, поэтому у них душа чище. А это значит, они ближе к Богу, и религиозный канон им понятен, они его принимают и разделяют. Правда, разделяют несколько своеобразно. Но они инстинктивно стремятся к тому, чтобы смерть и уход не выглядели безобразными и невыносимыми, они хотят даже из этого сделать праздник, чтобы не было так страшно. Разве это плохо?