Следующая наша встреча произошла в Париже. С ней был твой отец, так что это случилось лет двенадцать тому назад. Она приготовила превосходный обед. Я летел из Лондона в Рим, но прервал свой полет, чтобы повидаться с ними, и оба они, и мать, и отец, рассказывали и рассказывали обо всем том, что пережили со времени нашей последней встречи в Берлине в 1951 году. Они испытали трудные времена. Очень трудные. Твой отец был полон горечи — и на то у него имелись основания. Он отказался от великолепного, обеспеченного уровня жизни ради своих идеалов; но в конце-то концов он посчитал, что обошлись с ним мерзейшим образом. Предали его. У твоей матери, не имевшей ни корней, ни надежд относительно родины твоего отца, не было таких чувств. Она не ожидала ничего, кроме мерзостей, и потому была приятно удивлена тем, что все могло быть гораздо хуже, но обошлось. Возможно, ее одинокая борьба за существование в Париже и США, когда она была совсем молодой женщиной в тридцатых годах, подготовила ее к ежедневным заботам: поиску работы, крова, еды, одежды. Казалось, она испытала некое удовольствие от борьбы с системой, в которой, можно сказать, преуспела. Она сравнивала свой образ и уровень жизни не с тем, каким он мог бы быть в Париже или в Нью-Йорке, а с московским житьем-бытьем окружавших ее людей. Исходя из этих норм, она была в полном порядке. Получала она удовлетворение и от своей работы. Но главным и самым значимым для нее были достижения сыновей. Как мне кажется, она в этом черпала ощущение уверенности, глубинного понимания своего «я». Далось это ей не просто, и на меня это произвело впечатление. Она проводила меня в аэропорт тем вечером — ей захотелось сделать это. И снова мы не знали, увидимся ли вновь, но было необыкновенно радостно от этой встречи, прерванной двадцатью годами полного молчания. И то, что она проводила меня, было знаком дружбы и выражением значимости нашей встречи.