— Ну все равно, Покори или Попурри, от слова не станется.
Юра с вожделением предвкушал, как он на день-на два исчезнет с семейного и университетского горизонта и в свои заупокойные строки по Анне Ивановне вставит все, что ему к той минуте подвернется, все случайное, что ему подсунет жизнь: две-три лучших отличительных черты покойной; образ Тони в трауре; несколько уличных наблюдений по пути назад с кладбища; стираное белье на том месте, где давно когда-то ночью завывала вьюга и он плакал маленьким.
Я боюсь, что тут мы будем больше на виду, чем в Москве, откуда бежали в поисках незаметности.
«Сведения о голоде показывают невероятную бездеятельность местных организаций. Факты злоупотребления очевидны, спекуляция чудовищна, но что сделало бюро местных профоргов, что сделали городские и краевые фабзавкомы? Пока мы не произведем массовых обысков в пакгаузах Юрятина-товарного, на участке Юрятин-Развилье и Развилье-Рыбалка, пока не применим суровых мер террора вплоть до расстрела на месте к спекулянтам, не будет спасения от голода».
Чтобы избавить Пашу от пятнающей привязанности, вырвать её с корнем и положить конец мучениям, Лара объявила Паше, что на отрез отказывается от него, потому что не любит его, но так рыдала, произнося это отречение, что ей нельзя было поверить.
«Свеча горела на столе. Свеча горела…» — шептал Юра про себя начало чего-то смутного неоформившегося, в надежде, что продолжение придет само собой, без принуждения. Оно не приходило.