Дни стояли жаркие, и в отворенные окна тучами залетали мухи — жирные, ленивые мухи, истощавшие терпение раненых хуже, чем боли от ран. Волны страданий и смрада обступали Скарлетт со всех сторон, вздымались все выше и выше. Ее свеженакрахмаленное платье взмокло от пота, пока она, с тазом в руках, следовала за доктором Мидом, переходя от раненого к раненому.
— Ничего такого не могу припомнить. И притом, когда Скарлетт разозлится, это же сразу видно. Она не то что другие девчонки — у нее тут же все вырывается наружу.
— Я понимаю, что нельзя быть такой эгоистичной и удерживать тебя здесь, когда твоя помощь нужна в Атланте раненым, — говорила она. — Только… только обидно, моя дорогая, что я так и не выкроила времени спокойно побеседовать с тобой. Я как-то даже не успела почувствовать, что ты все та же, моя маленькая дочурка, а теперь уже надо расставаться.
«Дорогая дочка, твоя мать и обе сестры больны тифом. Они очень тяжело больны, но мы должны надеятся на лучшее. Когда мама слегла, она попросила меня написать тебе, чтобы ты ни под каким видом не приезжала домой, не подвергала себя и Уэйда опасности подхватить заразу. Она шлет тебе привет и просит помолиться за нее».
Бесшумно отворилась дверь, и вошла Дилси, держа ребенка Мелани у груди и бутылку виски в руке. В тусклом колеблющемся свете ночника она показалась Скарлетт похудевшей, а примесь индейской крови стала словно бы более заметной. Широкие скулы обозначились резче, ястребиный нос заострился, а бронзовый оттенок кожи проступил отчетливее. Ее линялое ситцевое платье было расстегнуто до самого пояса, и большие смуглые груди обнажены. Ребенок Мелани жадно насыщался, припав крошечным бледно-розовым ротиком к темному соску. Младенческие кулачки упирались в мягкую плоть, словно лапы котенка — в теплую шерсть материнского живота.