– Молчите, молчите, – заскрежетал зубами Бенедикт.
А многие дивятся: отчего бы это Октябрьский Выходной, – да в ноябре? А опять-таки, подход у них негосударственный! А потому он в ноябре, что в октябре погода обычно хорошая, ни снега, ничего. Воздух такой крепкий, палым листом пахнет, солнышко долго светит, небо, чать, голубое. Голубчики, кто ходячий, сами, без Указа, на улицу выходят, – кто за ржавью отправился, кто хворосту из лесу принесть, кто последнюю репу выкапывать. Красота! Ясность в природе.
– Шкуру попрут! Шкура без присмотра! – кинулся к саням Бенедикт, и вовремя: двое голубчиков уже сворачивали медвежью шкуру в ковер, взваливали на плечо, а и всякий бы так сделал, – что же: посередь улицы такое добро без хозяина распластамши! Завидев Бенедикта, бросились с ковром в переулок. Догнал, побил, отбил добро, запыхался. У-у, ворье!
Бенедикт вздохнул: на работу пора; запахнул зипун, заложил дверь избы деревянным брусом и еще палкой подоткнул. Красть в избе нечего, но уж так он привык. И матушка, покойница, всегда так делала. В старину, до Взрыва, – рассказывала, – все двери-то свои запирали. От матушки и соседи этому обучились, оно и пошло. Теперь вся их слобода запирала двери палками. Может, это своеволие, конечно.
– Ты что! Раз в пятьдесят поменьше. Значит так: голова, шея, плечи, и руку, руку главное. Понял? – локоть согни.
– Мне провиант! Свое хозяйство! Щас есть буду!