— Тогда, следуйте за мной. Здесь недалеко.
— Наследство твое. От матушки. Николаевы-то активы, до твоего совершеннолетия в управлении боярина остаются, а Людмила Никитична своим душеприказчиком меня назначила. Держи. Завтра съездим, всё осмотрим и посчитаем. У тебя же нет никаких планов на завтра? Вот и замечательно.
— Завтра в два, у Егерьского пруда, господин торопыга, — надо же, сколько пафоса-то, а… Обернувшись на голос, согласно киваю. Наблюдатели тут же исчезают.
Хмыкнув, я сменил френч на куртку и, подхватив вытащенный из рюкзака шлем, отправился на стоянку, за своим Лисёнком.
Сожалел я о трех вещах. О том, что не удалось испытать в боевых условиях «плевалку-трещотку», сейчас опять покоящуюся в рюкзаке, подальше от взглядов охраны, о том, что пришлось бросить в бункере нормальное оружие, принадлежавшее Роману и иже с ним, и о том, что господин Вышневецкий так мало рассказал на своей исповеди… Да, я ни на секунду не сомневаюсь, что говорильня устроенная им перед самой смертью была ничем иным, как исповедью, причем, на латыни… а уж последние слова, и вовсе не давали мне покоя. Я знаю наверняка, что уже слышал эту фразу, но где и когда? Глориам, глориам… ну, откуда… А, чертовы латиняне!
— Снимай защиту с ворот, — брат отшатывается от моего сипа и бледнеет. Продолжаю наступать, сильнее сжимая удавку и чувствуя, что еще немного и сознание окончательно меня покинет. Слишком сильная боль… слишком. — Быстро… бр-рат.