— Мы имеем дело с уникальнейшим явлением! — В комнату Себастьяна, где юный ненаследный князь самозабвенно предавался печали, доктор вошел без стука. — Я признаю, что ошибался! Все мы катастрофически ошибались! Ваш сын — редкость!
От жалости и еще от голодухи он повел носом, но в поезде пахло нехорошо, поездом. И то, верно маменька говорила, что все поезда — это от Хельма, что людям-то положено ногами по земле ходить. Или на совсем уж крайний случай бричкой пользоваться. А чтобы железная громадина, да паром пыхая, да по рельсам ползла… и воняла.
— Ну и этот-то чем нехорош? — поинтересовалась маменька, макая в чай баранку. Пила она красиво, переливая чай из чашки в блюдце, а то водружала на три пальца. Модеста Архиповна наклонялась к краю блюдца, вытягивала губы трубочкой и дула, отчего чайное озерцо приходило в волнение.
— Ничего не смел! Помыслить даже не смел, что вы одарите меня благосклонным взглядом… — Он остановился и широким жестом вытащил из кармана замученный розан. — Это вам, панночка Евдокия, в знак сердечнейшей моей привязанности…
И ожидание. Сердце, которое едва ли не выпрыгивает из груди. Свеча в руке. Маменькина пуховая шаль поверх ночной рубашки. Страх, что он не придет. И другой — что все-таки появится, получив записку от Евдокии…
…а материал-то такой, что без доказательств опубликуешь — засудят.