И Себастьян Вевельский, девицу в родные пенаты доставивший, промолчал. Сия общая тайна, сроднившая Гавела с ненаследным князем, грела душу.
— Евстафий Елисеевич, — с должной долей почтения произнес Себастьян, верноподданнически заглядывая в светлые начальственные очи, — так я ведь только лицо менял…
…и на ужин подали вареную спаржу, блинцы кабачковые и сок со свеклы, дескать, зело он пользительный. Милый мой дядечка, пожалей меня, сиротинушку подкозельскую, пришли мне мясца, паляндвички сушеной, сальца с чесночком и еще колбас тех, которые супружница твоя велит от меня на чердаках прятать, дескать, ем я их втихую. Клевета это, дорогой мой дядечка! А если и случилось мне разочек пробу снять, так едино из желания увериться, что сделаны те колбасы должным образом, что не пожалели на них ни соли, ни приправов. И ныне вспоминаю я о доме твоем с величайшею сердечной тоской, думая, что туточки, в королевском палаце, помру я смертушкой лютой, голодною…
— Не туда мыслишь, Себастьянушка. Имя-то нередкое… может статься, что нынешняя Эржбета к той отношения не имеет… а может, и наоборот. Смотри. Думай. Не мне тебя учить. Я только рассказать могу… да и то немного.
— И королевские драгоценности… — заметила Богуслава. — Если вспомнить, что он дарил Анелии…
— Мой Уголечек! — Старушенция с несвойственной годам ее прытью — все-то они притворяются немощными — подскочила к Гавелу и отвесила пинка.