— Сколько раз говорил тебе, малыш! Не хочу я жить вечно! Вот тошнота-то — вечность!
— Все. Можешь больше не горлопанить, тебя отключили, — перебивает его Шрейер. — Теперь можем поболтать наедине. Ты и я. Ну и твои заложники, конечно, но они не в счет. Ты же их убьешь.
— Повезет, если вообще не будет, — пытаюсь пошутить я.
Ты ведь забралась ко мне вовнутрь, Аннели, — ты вручную сжимала и разжимала мое сердце, ты передавливала мои артерии и гнала кровь, куда тебе вздумается, то заставляя мою голову тяжелеть, то опорожняя ее и переливая все из нее в другие сосуды, ты парализовывала мои легкие, лишь дотронувшись до меня, — и, отпуская, снова позволяла мне дышать, ты вставила прямо в мои зрачки диапозитивы со своим изображением, и я никого, никого и ничего не мог видеть, кроме тебя. Ты была моей центральной нервной системой, Аннели, и я думал, что без тебя не смогу дышать, ощущать, жить. Как назвать это чувство?
Закатывающимся глазом сквозь горящие слезы и ядовитое марево мне видится абрис вступающего в этот дымный ад человека, а за ним еще одного.
Европа. Грандиозный гигаполис, подмявший под себя половину континента, попирающий землю и подпирающий небеса.