Он разворачивается на каблуках и, подметая сутаной пол, несется прочь от меня.
Он не отчаивается — пристает к Девятисотому и к Девятьсот Шестому, к Сто Шестьдесят Третьему, к Двести Двадцатому… Все разговоры в нашей десятке — о нем. Простить?
Времени двенадцать ночи; еще только начинается третья смена жизни, и едва очнувшиеся от снотворного сомнамбулы, выползая из своих кубов, обалдело глазеют на нашу погоню. Контингент в моем блоке невыдающийся — клерки один другого мельче, к дебошу эта живущая по расписанию плотва непривычна.
— Ясно… — без выражения пялится на меня один из них. — Разделимся! Все дома обыскать! Мендес нам нужен! Остальных — опознавать, колоть, и на танкеры!
— Прости… — У меня садится голос. — Я как-то по девочкам.
Лицо на маске раньше принадлежало древнему изваянию Аполлона. Я знаю — видел саму статую в музее. Глаза у нее пустые, без зрачков — закатились или бельмами затянуло. Лицо холодное, бесстрастное, парализованное. Бесполое. Слишком правильные черты. Лепили его или с самого бога, или с красивого мертвеца. У людей — живых — таких лиц не бывает.