– Ну их, собак. Только руки грязнить. Спасибо, Иван Артамонович. Ты меня выручил.
Но было поздно. Корнелиус шагнул вперед, поднял фонарь и окоченел: из мрака на него пялился черными глазницами человеческий скелет.
По залу пронесся шелест негромких аплодисментов. Габуния отложил кий, поклонился и сделал вид, что дирижирует оркестром.
– Вот тут, Коля, ты не прав. Завидовать никому нельзя, гиблое это дело. Завидует тот, кто не своей жизнью живет. Если ты живешь своей жизнью, если делаешь то, для чего тебя Бог создал, – он ткнул куда-то в потолок, – ты никому завидовать не будешь. Я с тобой сейчас без лажи говорю, без папанства, а по чистоте. Вот ты кто, историк?
– Неотчетливо. – Фандорин передернулся, отгоняя ужасное воспоминание, и вежливо, но твердо напомнил. – Вы еще не объяснили мне, как и почему…
Слобода называлась Ямской, потому что здесь жили государственные почтальоны и возчики, jamstchiki. Смотреть тут особенно было не на что. Корнелиус обвел взглядом глухие заборы, из-за которых торчали крытые дерном скучные крыши и пошел к заставе – глядеть на Москву.