— Мы же звонили. А ходить никто из нас не может.
Две лепешки немного заплесневели, но их еще можно есть. Их я беру себе, а те, что посвежее, отдаю Кату и Кроппу.
Мне так грустно, — я не могу себе представить, что Кат, Кат, мой друг Кат, с его покатыми плечами и мягкими редкими усиками. Кат, которого я знаю так, как не знаю никого другого. Кат, с которым я прошел все эти годы… Я не могу себе представить, что мне, быть может, не суждено больше увидеться с ним.
Глаза у него становятся стеклянными, я молочу его головой о стенку.
С этими словами он достает из-за голенища ложку и запускает ее в котелок Альберта.
Он ничего не хочет слушать, брыкается и дерется, с его покрытых пеной губ непрестанно срываются слова, нечленораздельные, бессмысленные. Это приступ особого страха, когда человек боится остаться в блиндаже, — ему кажется, что он здесь задохнется, и он весь во власти одного только стремления — выбраться наружу. Если бы мы отпустили его, он побежал бы куда глаза глядят, позабыв, что надо укрыться. Он не первый.