Волнение, которое опустошило мой мозг, исчезло, как только Снаут кончил крепить электроды и положил пальцы на кнопки. Сквозь ресницы я увидел розоватый свет контрольных лампочек на чёрной панели прибора. Постепенно пропадало неприятное ощущение от прикосновения влажных, холодных электродов. Я был как серая неосвещённая арена. Эту пустоту наблюдала толпа зрителей, возвышающаяся амфитеатром вокруг молчания, в котором нарастало ироническое презрение к Сарториусу и Миссии. Напряжение внутренних наблюдателей ослабевало. «Хари?» — я подумал это слово на пробу, с бессознательным беспокойством, готовый сразу же отступить. Но моя бдительная, слепая аудитория не протестовала. Некоторое время я был сплошной чувствительностью, искренней жалостью, готовый к мучительным долгим жертвам. Хари наполняла меня без форм, без силуэта, без лица, и вдруг сквозь безличный, отчаянно сентиментальный образ во всём авторитете своего профессорского обличья привиделся мне в серой тьме Гезе, отец соляристики и соляристов. Но не о грязевом извержении, не о зловонной пучине, поглотившей его золотые очки и аккуратно расчёсанные седые усы, думал я. Я видел только гравюру на титульном листе монографии, густо заштрихованный фон, которым художник окружил его голову, так что она оказалась в ореоле. Его лицо было так похоже, не чертами, а добросовестной старомодной рассудительностью, на лицо моего отца, что в конце концов я уже не знал, кто из них смотрит на меня. У них обоих не было могилы, вещь в наше время настолько обычная и частая, что не вызывала никаких особенных переживаний.