Морского цвета глаза, черный ежик, румяные щеки, небритый подбородок. Мы обменялись рукопожатием. Дискретный Билль, — который, видимо, гордился тем, что мог творить чудеса одной рукой, — принес открытые им жестянки пива. Хотел отретироваться. Преувеличенная вежливость пролетария. Его заставили остаться. Семейная картина на рекламе пива. В сущности и я и Скиллеры предпочитали компанию. Я пересел в нервно заходившую качалку. Жадно жуя, беременная Долли угощала меня алтейными лепешками, арахисовыми орешками и картофельным хворостом. Мужчины поглядывали на ее хрупкого, зябкого, миниатюрного, старосветского, моложавого, но болезненного отца в бархатном пиджаке и бежевом жилете: быть может, виконт.
Надеюсь, вы здоровы. Большое спасибо за конфеты. Я (вычеркнуто и написано опять) я потеряла мой новый свитер в лесу. Последнее время погода была свежая. Мне очень тут.
«Да что ты!» сказала она со своей мнимо-загадочной улыбкой, «право, chéri, ты недооцениваешь возможностей гумбертовского дома. Мы бы поместили ее в комнату Ло. Я и так намеревалась сделать комнату для гостей из этой дыры. Это самая холодная и гадкая конура во всем доме».
Порой, с того места, где мы сидели в холодном моем кабинете, я мог слышать, как босоногая Лолита упражняется в балетной технике на голом полу гостиной, под нами; но у Гастона способности восприятия приятно тупели от игры, и до его сознания не доходили эти босые ритмы — и-раз, и-два, и-раз, и-два, вес тела смещается на выпрямленную правую ногу, нога вверх и в сторону, и-раз, и-два — и только, когда она начинала прыгать, раскидывая ноги на вершине скачка или сгибая одну ногу и вытягивая другую, и летя, и падая на носки, — только тогда мой пасмурный, землисто-бледный, величавый противник принимался тереть голову или щеку, словно путая эти отдаленные стуки с ужасными ударами, наносимыми ему тараном моего грозного ферзя.
Нам стал знаком странный человеческий придорожник, «Гитчгайкер», Homo pollex ученых, ждущий, чтобы его подобрала попутная машина, и его многие подвиды и разновидности: скромный солдатик, одетый с иголочки, спокойно стоящий, спокойно сознающий прогонную выгоду защитного цвета формы; школьник, желающий проехать два квартала; убийца, желающий проехать две тысячи миль; таинственный, нервный, пожилой господин, с новеньким чемоданом и подстриженными усиками; тройка оптимистических мексиканцев; студент, выставляющий напоказ следы каникульной черной работы столь же гордо, как имя знаменитого университета, вытканное спереди на его фуфайке; безнадежная дама в непоправимо испортившемся автомобиле; бескровные, чеканно очерченные лица, глянцевитые волосы и бегающие глаза молодых негодяев в крикливых одеждах, энергично, чуть ли не приапически выставляющих напряженный большой палец, чтобы соблазнить одинокую женщину или сумрачного коммивояжера, страдающего прихотливым извращением.
Право, не могу рассказать вам сюжет пьесы, которой нас угостили. Что-то весьма пустяковое, с претенциозными световыми эффектами, изображавшими молнию, и посредственной актрисой в главной роли. Единственной понравившейся мне деталью была гирлянда из семи маленьких граций, более или менее застывших на сцене — семь одурманенных, прелестно подкрашенных, голоруких, голоногих девочек школьного возраста, в цветной кисее, которых завербовали на месте (судя по вспышкам пристрастного волнения там и сям в зале): им полагалось изображать живую радугу, которая стояла на протяжении всего последнего действия и, довольно дразнящим образом, понемногу таяла за множеством последовательных вуалей. Я подумал, помню, что эту идею «радуги из детей» Клэр Куильти и Вивиан Дамор-Блок стащили у Джойса, — а также помню, что два цвета этой радуги были представлены мучительно-обаятельными существами: оранжевое не переставая ерзало на озаренной сцене, а изумрудное, через минуту приглядевшись к черной тьме зрительного зала, где мы, косные, сидели, вдруг улыбнулось матери или покровителю.