Девочка ничего не почуяла. Я ничего не сделал ей. И ничто не могло мне помешать повторить действие, которое затронуло ее так же мало, как если бы она была фотографическим изображением, мерцающим на экране, а я — смиренным горбуном, онанирующим в потемках. День медленно протекал, молчаливый и спелый, и высокие, налитые соком деревья, казалось, были посвящены в тайну.
«Говори, Ло, а не хрюкай. Расскажи мне что-нибудь».
Убитый горем отец объяснил, что отправится за хрупкой дочкой тотчас после похорон, а затем постарается ее развлечь пребыванием в совершенно другой обстановке — катнет с ней, может быть, в Новую Мексику или Калифорнию — если только не покончит с собой, конечно.
После завтрака меня увозят в Нью-Йорк, и вряд ли мне удастся так устроиться, чтобы не ехать с родителями в Европу. У меня есть еще худшая новость для тебя, Долли-Ло! Не знаю, вернешься ли ты в Бердслей, но если вернешься, меня, может быть, там не будет. Об одном моем романе ты знаешь, о другом ты только думаешь, что знаешь, — но как бы то ни было, мой отец вмешался и хочет, чтобы я поехала учиться в Париж на один год, пока он сам будет там, благо я удостоилась фульбрайтовской стипендии.
Он наклонил набок голову с еще более довольным видом.
«Нет», сказала она, «нет, душка, нет». Первый раз в жизни она так ко мне обратилась.