«Ах, гадости… Ах я, нет, право же, я…» (Она произнесла это «я» как сдавленный крик, прислушиваясь к источнику тягучей боли, и за неимением слов растопырила все пять пальцев угловато разрезающей воздух руки.) Нет — не могла, отказывалась подробнее объяснить в присутствии ребенка, которого несла.
«Что ж, я, разумеется, приветствую такую передовую терминологию», сказала Праттша с ухмылкой. «Но не в этом дело. Поскольку существует у нас в Бердслейской гимназии надзор, наши спектакли, танцы и другие естественные увеселения не могут считаться в прямом смысле любовными прелиминариями, хотя, конечно, девочки встречаются с мальчиками, если к этому сводится ваше возражение».
Я стоял спиной к открытой двери и вдруг почувствовал прилив крови к голове, услышав за собой ее дыхание и голос. Она явилась, волоча свой подскакивавший тяжелый чемодан. «Здрасте, здрасте», и смирно стала, глядя на меня лукавыми, радостными глазами и приоткрыв нежные губы, на которых играла чуть глуповатая, но удивительно обаятельная улыбка. Была она худее и выше, и на миг мне почудилось, что лицо у нее подурнело по сравнению с мысленным снимком, который я хранил больше месяца: щеки казались впавшими, и слишком частые веснушки как бы размазывали розовую деревенскую красоту ее черт. Это первое впечатление (узенький человеческий интервал между двумя ударами хищного сердца) ясно предуказывало одно: все, что овдовелому Гумберту следовало сделать, все, что он хотел и собирался сделать, — было дать этой осунувшейся, хоть и окрашенной солнцем сиротке aux yeux battus (и даже эти свинцовые тени под глазами были в веснушках) порядочное образование, здоровое, счастливое детство, чистый дом, милых подружек, среди которых (если Парки соблаговолят несчастного вознаградить) он, может быть, найдет хорошенькую отроковицу, предназначенную исключительно для герра доктора Гумберта. Впрочем, во мгновение ока, как говорят немцы, эта небесно-добродетельная линия поведения была стерта, и я догнал добычу (время движется быстрее наших фантазий!), и она снова была моей Лолитой — и даже была ею больше, чем когда-либо. Я опустил руку на ее теплую русую головку и подхватил ее чемодан. Она состояла вся из роз и меда; на ней было ее самое яркое ситцевое платье с узором из красных яблочек; руки и ноги покрывал густой золотисто-коричневый загар; царапинки на них походили на пунктир из крошечных запекшихся рубинов, а рубчатые отвороты белых шерстяных носков кончались на памятном мне уровне; и то ли из-за детской ее походки, то ли оттого, что я помнил ее всегда на плоских подошвах, но казалось, что ее коричнево-белые полуботинки ей слишком велики и что у них слишком высокие каблуки. Прощай, лагерь «Ку», веселый «Ку-ку», прощай, простой нездоровый стол, прощай, друг Чарли! В жарком автомобиле она уселась рядом со мной, пришлепнула проворную муху на своей прелестной коленке, потом, энергично обрабатывая во рту резиновую жвачку и быстро вертя рукоятку, опустила окно на своей стороне и опять откинулась. Мы неслись сквозь полосатый, пятнистый лес.
Сегодня за обедом старая ехидна, искоса блеснув косым, по-матерински насмешливым взглядом на Ло (я только что кончил описывать в шутливом тоне прелестные усики щеточкой, которые почти решил отпустить), сказала: «Лучше не нужно, иначе у кого-то совсем закружится головка». Ло немедленно отодвинула свою тарелку с вареной рыбой, чуть не опрокинув при этом стакан молока, и метнулась вон из столовой. «Вам было бы не слишком скучно», проговорила Гейзиха, «завтра поехать с нами на озеро купаться, если Ло извинится за свою выходку?»