Он задыхался, странное волнение его возрастало с каждым словом.
— Удар! — вскричал тот на всю улицу, догадавшись наконец в чем дело.
— А не кончить ли совсем? — лукаво спросил Афанасий Иванович.
— Пожалуй; но тут старинное бабье мщение, и больше ничего. Это страшно раздражительная, мнительная и самолюбивая женщина. Точно чином обойденный чиновник! Ей хотелось показать себя и всё свое пренебрежение к ним… ну, и ко мне; это правда, я не отрицаю… А всё-таки за меня выйдет. Вы и не подозреваете, на какие фокусы человеческое самолюбие способно: вот она считает меня подлецом, за то, что я ее, чужую любовницу, так откровенно за ее деньги беру, а и не знает, что иной бы ее еще подлее надул: пристал бы к ней и начал бы ей либерально-прогрессивные вещи рассыпать, да из женских равных вопросов вытаскивать, так она бы вся у него в игольное ушко как нитка прошла. Уверил бы самолюбивую дуру (и так легко!), что ее за “благородство сердца и за несчастья” только берет, а сам всё-таки на деньгах бы женился. Я не нравлюсь тут, потому что вилять не хочу; а надо бы. А что сама делает? Не то же ли самое? Так за что же после этого меня презирает да игры эти затевает? Оттого что я сам не сдаюсь да гордость показываю. Ну, да увидим!
— Только для матери и щажу, — трагически произнес Ганя.
— Пушкина, maman, не стыдите нас, это совестно! — воскликнула Аделаида.