Утром мальчик ушел гулять, а Бася приступила к стирке рубашек пана Станислава Кобрыньского. Их надо было отнести уже завтра утром, накрахмаленными и выглаженными, а она всю неделю проволынила, прогуляла с Пётрэкем. Так пора и честь знать.
– Вот только без этих штучек, зараза! – Она сморщилась, поднесла к его носу указательный палец, словно целилась: – Ты мне никто, понял, никто! Как там Карагёз?
– Боря! – воскликнула она, и я вдруг так обрадовался ее хрипловатому «пунктирному» голосу. – Боря, ты приедешь?
Метель за окном не то что унялась: она «встала». Она стоит бесшумной стеной – миллиарды прощенных душ, и среди них – мой сын, что родился со смехом на лице и отказался всю жизнь его носить…
Это были две комнаты на первом этаже очень старого, милого и неухоженного дома. Дверь выходила прямо в общий двор – прямоугольный, ладный, уютно-сельский, замощенный сланцевой щебенкой, сквозь которую весной и летом пробивалась острая зеленая трава. Петька уверял, что исстари в здании размещались дворцовые конюшни. Впрочем, как и полагается истинно пражскому дому, этот имел над деревянными воротами свой знак: расписанный медальон, где тонконогий барашек – отрешенный агнец с человеческим лицом, – подвернув тонкую ножку, лежал посреди лужка. Потому и дом назывался «У чернехо беранка». Петька предлагал сравнить их «портреты» и убедиться в чрезвычайном сходстве «хозяина и жильца». И если вглядеться, приходилось признать, что кое-какое сходство – в отрешенных глазах и мосластых скулах – имеется.
Однажды ночью, возвращаясь от Лизы по Академической, он разогнал целую шайку окруживших его придурков, заверещав милицейской трелью.