Ко мне прибежал расседланный к ночи трехногий Карагёз, вскочил на тюфяк, свернулся, пригрелся на моей мохнатой груди, и в какой-то момент я заснул, и проснулся, и опять заснул… И снова проснулся, когда в половине четвертого пропела свою надтреснутую песенку пастушка из ходиков, к которым я никогда не мог привыкнуть. А Петька все сидел, сосредоточенно чиркая что-то в своих бумагах и тихо шурша.
– Те две суки украли мой пирог. Или вы его сожрали, Гарик, сволочь вы практикантская?
– Делайте свое дело и не болтайте! – одернула бабуся.
– Нет, погоди, я ничего не хочу… – она была как-то застенчиво возбуждена. – Знаешь, там потрясающий отдел серебряных украшений, очень тонкая работа. Я разговорилась с продавщицей… милая тетка, приличный английский… Уверяет, что отец их здешнего мастера был придворным ювелиром иранского шаха!
Но главное, главное, от чего мальчик молча застыл на пороге и часто задышал, будто не ехал, а бежал всю дорогу за поездом: по стенам висели куклы! И не такие, какими артист показывал представление в школе, не «верховые», перчаточные, а совсем другие – на нитях. Каждая нить от крестом сбитой полочки вела к голове, рукам и ногам этих существ (господи, кого тут только не было!), которых старик называл «мои ляльки».
Вся эта несметная рать, облепившая каменным вихрем окна и двери, балконы и портики, эркеры и навершия колонн, вся эта живность и нечисть, что притаилась в складках и нишах, под карнизами, под козырьками, под крышами зданий, порой незаметно для прохожего скалясь и дразнясь острыми высунутыми язычками, могла веселить его часами. Лепные медальоны, развившиеся локоны, змеящиеся ленты под ладошками черепичных козырьков – и все это ради иллюминаторов каких-нибудь мансардных окон, на плохо различимом седьмом этаже… Щедра и избыточна ты, Прага, неуемным своим, карнавальным весельем!