Тут с ним происходил ряд поразительных, чуть ли не физиологических превращений: язык начинал иначе двигаться во рту, будто некто разом снимал с него заклятие. Его скованные руки обретали невозможную до того, летучую и лукавую свободу, хотя за столом в гостях он мог не удержать тонкой чашки в пальцах – в тех же пальцах, которые творили чудеса, когда становились частью куклы. К этому я, пожалуй, привык еще с детства, с нашего дворового театра. Но как же я был потрясен, получив – впервые и единственный раз в жизни, лет пять назад, – письмо от него с Сахалина, куда он уехал хоронить маму.
– Постой… – вымолвил я, обернувшись в сторону холодильника, где на старой, прижатой магнитиком фотографии рядом с маленькой Лизой как раз и сидит… Да не об этой ли «родильной кукле» семейства Вильковских рассказывал мне доктор Зив? Драматический приз, проигранный в карты, вновь возвращенный в семью и опять пропавший? А ведь, похоже, то был он – старый еврей в жилетке, с пейсами, с трубкой в руке, мягко поблескивающей медным мундштуком в полумраке шкафа… Где же он хранился до сих пор? И откуда выплыл?
– Потому что Прага – самый грандиозный в мире кукольный театр. Здесь по три привидения на каждый дом. Один только серебряный нос Тихо Браге чего стоит.
– И я тебе скажу, – подхватил гость, – у него таки был неплохой вкус. Я лично на Галицком базаре слышал, как одна торговка говорила другой: ты, мол, все молодишься, старая. А та в ответ: «Какая ж я старая, если мне еще Пиня свистит!»
Лизино лицо на подушке постепенно всплывало со дна серых теней: рельефно проступили скулы, испариной мерцал бледный лоб, темнели подглазья, и белки сухих лихорадочных глаз наконец блеснули слезой.