Меня эти эскапады весьма забавляли. Мне не приходило в голову бояться при дворе за Питера — он отлично мог за себя постоять. Я не запрещал ему выяснять отношения с теми, кто ему не понравится, напротив — посвятил его в рыцари, разрешив этим проблему поединков.
— А ты отчего не пришел ко мне один, пешком, без своих адских прихвостней? Струсил?
Я даже не то имею в виду, что отчаянно разило заговорами всех мастей и что мне никто не рвался прийти на помощь — ни канцлер, ни казначей, ни церемониймейстер. Разве только у камергера совесть проснулась: простыни мне стали чаще менять, камины топили нормальными дровами и манжеты с воротниками теперь крахмалили по-человечески, а не так, как раньше. Но это — мелочи.
Я встал и плеснул в лицо воды из кувшина. Мне ничего не хотелось, мне не хотелось двигаться, я мечтал, что меня на эти три дня оставят в покое, — скромные мечты… Там мог оказаться кто угодно. И — для чего угодно. Я пошел.
— А, дражайший племянничек! Ну, как ваши дела, дорогой Дольф, как вы поживаете?
— Неужели в тебе проснулась жалость? Ты же не убьешь мать своего ребенка, Дольф?