Но вечер все-таки прошел тихо. И премьер с жандармом выпили, расслабились и принялись тискать служанок Марка. А я пошел спать.
Вернее, догадывался. Со мной-то все эти фрейлинки вели себя этак официально до невозможности и просто леденели, как декабрьская луна. Смотрит такая на меня, болезного, с омерзением. Губки подожмет, сощурится. «Ваше высочество, умоляю, простите меня, я тороплюсь». Я то радовался, что на мне ошейник, то жалел об этом — так убить хотелось.
И никогда, помилуй нас Бог, никогда не говорил ему, что мне хотелось с ним сделать на следующий день после того, как я забрал его из тюрьмы. Заноза в моей душе — укол стыда всякий раз, как вспоминаю.
Но тогда я, наверное, слишком устал и был слишком одинок. Или воображение разыгралось. Или Питер чересчур быстро умер и поэтому слишком живо выглядел — и это сбивало меня с толку. Или…
И так все это хорошо, что я сам бриллианта размером с вишню не пожалел бы за то, чтобы послушать, как эти гады милуются за моей спиной и сговариваются… Кстати, очень любопытно, что еще в этом чудесном доме говорилось.
— Я не могу слушать людей, которые болтают такие вещи, — говорю. Но руку ей пожал. — И потом — я не могу смотреть на тебя. Ты слишком… слишком… Все, уходи теперь, уходи.