— По-моему, я где-то (чуть не вырвалось: в бараке, от новоприбывшей этапницы) слышала, что именно ресторатор Саакадзе позапрошлым летом приобрел кузнецовскую коллекцию? Ну, знаете, ту, что из собственных садов Григория Александровича на Мадере?..
Только крепче прикусил махорочную цигарку, оскалив крупные зубы. Да распахнул шире и без того раскрытый ворот рядовки, отчего стала видна его грудь: широкая, безволосая, вся в грязно-бурых оспинах — гнус, что ли, поел? или болен?
— Your Highness! Excuse me, but are these people yours?
— Вы знаете, милая госпожа Альтшуллер, меня всегда удивляло одно обстоятельство. Еще с юношеских лет. Вы не спросите: какое? Нет, вижу, вы не спросите. Тогда я скажу сам, совершенно не стесняясь присутствием этих господ…
— Вре-ошь, — с удовлетворением протянула тетка, почесывая щеку плоским, слоящимся ногтем. — Как есть врешь, баба! Ты и знамение-то крестное кладешь, как я под муженьком покойным пыхтела. Под этим ли, под другим — одна морока, бабы-девки… Авраамитка, небось? Или вовсе язычница? Ладно, помолчь, не для ответа спрашиваю, для знакомства, значит…
Стоит. Не стоит — ждет. Когда отпустят. Никогда, баро, никогда не отпустят; вернее, когда-то, но не сейчас. А сейчас: раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка — чш-ш-ш, не мешайте…